колена в крови, освещенным пламенем пожаров. Добрый король Артур был изгнан из общественного сознания убийцей Клавдием. Скульптура, живопись, музыка в страхе отшатнулись перед плотоядной усмешкой современности. Но надо было исследовать, познать нового человека, потому что только в прямом открытом взгляде на него и был залог победы над тем страшным, что в нем открылось.
Валантен едва ли не единственный из живописцев смело и с гордым достоинством взглянул в лицо существующему и сказал, что Человек есть. Ни раньше, ни позже искусство не достигало такой прямоты взгляда.
Валантен стоит один. В стороне.
Да и где, собственно, ему было искать поддержки? При нем во Франции работал Приматиччио, но даже мощный талант этого художника-архитектора, скульптора и живописца сразу не мог вырваться из объятий мифологии. При нем была расслабленная, даже как бы разведенная религиозностью чувственность Россо. Уже пришел из Италии маньеризм: маленькие головки на длинных шеях, неестественные сладостные улыбки, ниспадающие драпировки. Смотришь на это, и делается ясно, почему Калло предпочитал рисовать помойки. При Валантене в Париже работали еще Никколо дель Аббат, – совсем уж! – Лесюёр, у которого картины нет, чтобы кто-нибудь в развевающихся одеждах не летал по воздуху, и, позже, Миньяр, специалист по набожно поднятым глазкам. Конечно, где-то далеко, еще полтораста лет назад, во Франции была Авиньонская школа, где лица святых удивительно правдивы и рассказывают о крестьянах и ремесленниках. Конечно, было такое прекрасное произведение, как «Мадонна с младенцем» Жана Фуке и его же портреты. Но у Фуке земное появляется как-то неосознанно, в связи с мистическим, и когда сверкает его талант, мы больше радуемся освобождению от предвзятого, чем любуемся тем, что есть.
И даже в Италии, в золотой век ее живописи, искусство не решалось ставить вопросы, на которые отважился Валантен. Леонардо да Винчи, удивительно счастливый, в живопись уронил только случайную частицу своего дарования, почти целиком отданного светским наслаждениям и исследованию природы. Кроме того, ему мешали рационализм и нормативность. Последняя увлекла его до такой степени, что ему даже больше нравилось не рисовать, а устанавливать нормы искусства. «Как надо изображать старух? Старух надо изображать крепкими и подвижными, с резкими движениями, в состоянии неистовства: наиболее выразительными должны быть руки и голова, но не ноги…» Рафаэль тоже не избежал рационализма – особенно в последний и менее искренний период творчества – писал не то, что есть, а то, что должно бы быть. «Чтобы написать прекрасную женщину, мне нужно видеть несколько красивых женщин в присутствии знатока женской красоты, который помог бы мне выбрать то, что есть самого прекрасного в каждой; однако вследствие недостатка в красивых женщинах и просвещенных судьях я воссоздаю идею, которая приходит мне на ум». Но если Леонардо, Микеланджело и Рафаэль искали идеал и стремились его достичь, то в XVII веке он считался уже найденным – и именно в творчестве Леонардо и Рафаэля. Поэтому движение искусства остановилось, идеал стал идолом.
А позже?.. Позже просто не было никого, кто близко подходил бы к высотам, на которые поднимался Валантен. Жантильный XVIII век, потом XIX. Прюдон, Делакруа, Энгр – вот и все главные изобразители человека. Ну хорошо, Энгр! Но достигает ли лучшая его работа «Портрет госпожи Ривьер» десятой доли силы Валантена? А что касается Ренуара и других импрессионистов, они уже просто не умели видеть людей в целом…
При всем том Валантен не был признан в свою эпоху и совсем не известен нашей.
У меня в памяти сохранился итальянский сонет:
Chi farsi buon pittor cerca e desia,
Il desegno di Roma habbia a la mano,
La mossa coll’ ombrar Venesiano
E il degno colorir di Lombardia,
Di Michelangiol’ la terribil via.
Il vero natural di Tiziano,
Dal Correggio lo stil puro e sovrano
E di un Raffael’ la guista simmetria,
Del Tibaldi il decoro e il fondamento,
Al dotto Primaticcio l’ inventare
E un pò di gratia del Parmigianino.
Ma senza tanti e tanto stento
Si ponga sol opre ad imitare
Cio che lascioci il nostro Niccolino.
Такова современная Валантену оценка живописцев. Сонет написан в начале 1600-х годов художником Агостино Каррачи, основавшим вместе с братьями Академию живописи в Болонье.
Однажды я перевел его. Но, конечно, неумело.
Кто быть художником стремится совершенным –
Рисунком римским пусть владеет несравненным,
Венецианской светотенью беглой, стройной;
Усвоит колорит Ломбардии достойный,
Пойдет по страшному пути Микеланджело;
Как Тициан, природу должен знать всецело,
Постичь Корреджио стиль царственный и ясный,
Рафаэля частей размер и строй согласный.
У Тибальди пусть возьмет силу для картины,
У Приматиччио искусство сочиненья;
Кой-что для грации дает Пармиджианино.
Но чтобы без этих всех свершилось достиженье,
Пусть будут образцом ему одни творенья –
Конечно, нашего, конечно, Никколино.
Никколино – это Никколо дель Аббат, теперь уже совсем забытый. А Валантен, который столь же может считаться римлянином, сколь и парижанином, даже не упоминается в сонете, как, впрочем, и Караваджо, бесспорно вошедший в историю живописи.
И то же самое сейчас. Современное искусствоведение не знает Валантена. О нем нет ни слова ни в «Les grands maîtres Français» Жака Баше, ни в справочнике «Les trois siécles de la peinture en Françe», ни, скажем, у англичанина Броунеля в его подробнейшей «French Art. Classic and Contemporary». Если его имя и называется случайно, то лишь в каком-нибудь уничижительном смысле. В справочнике Дарвиля, например, я нашел такое место: «Валантен, так же как и несколько других французов, работавших тогда в Риме, бесспорно обладал дарованием, но ленился трудиться и далеко не оставил такого наследства, как, скажем, Пуссен, картины которого можно встретить во всех крупнейших музеях мира». Ничего себе!.. Чтобы идиотизм этой мысли выявился еще полнее, Дарвилю следовало сравнить Валантена не с Пуссеном, а с Камбиазо или каким-нибудь другим живописцем заката итальянского Возрождения. В те времена тщеславие заставляло художников писать по картине в неделю. Померанчи считал день неудачным, если между завтраком и ужином не покрывал красками трех квадратных метров полотна. Он писал, как в лихорадке, не позволяя себе опускать рук, мог сделать портрет в течение четырех часов, причем такой, который по тщательности отделки превосходил холсты да Винчи. После Камбиазо осталось около двух тысяч картин. Его жена топила печь эскизами, поминутно слетавшими с его стола, как голуби на корм. Все это так, но